Твисты и литавры

А в другой раз пропоет ее труба, когда очнувшийся и от кошмарного сна и от шумной славы Травкин выйдет из скромной электрички на родном верхнеямковском вокзале и помирится со своим соседом, тоже возжаждавшим славы и утверждавшим, что у него зубов не меньше. Вновь грянет развеселый твист: это подбегут к Ивану Сергеичу дочки, расцелует его жена. И пойдут они по дороге к дому своему, но теперь уже труба оттеснит твистовую пляску и еще раз повторит ту же мелодию.

Только на этот раз композитор дал мелодии прорасти новыми побегами, а трубу поддержал ансамблем, согрел ее, прежде одинокую, вибрацией вторящих ей скрипок, дал им всласть попеть с трубой дуэтом, а потом – когда провожающая Травкиных кинокамера, поднимаясь все выше, уперлась в подвешенный к проводам «кирпич» (автодорожный знак «Въезд запрещен», заменяющий здесь титр «Конец») – композитор опять оставил трубу в одиночестве, и она, затихая, всего чуть-чуть не допела мелодию до последней точки – до тоники.

Вы, конечно, понимаете, что уходит зритель из кинозала, унося в памяти не твисты и литавры (хотя и они откладываются), а печально-раздумчивую мелодию трубы, мелодию, в которой немножко от романса, а немножко от крестьянской песни, чуть от блюза, а чуть от военного сигнала. И если зритель склонен задаваться вопросом, который в зощенковской формулировке гласит: «Чего хотел сказать автор этим своим художественным произведением?» – а в самой общепринятой: «Про что картина?» то задастся зритель этим вопросом (которым, думаю, стоит задаваться) именно под впечатлением мелодии, написанной для Данелия Петровым.